Его цитирует рэпер Оксимирон, его стихи пишут на боках питерских трамваев, Анна Ахматова настаивала, что он не был знаменит при жизни, но прославился на следующий день после смерти. Книги, в которых упоминалось его имя, в СССР пускали под нож. За распространение его стихов при Сталине ссылали на Колыму. Советские критики ругали его, чтобы искупить прошлые грехи и обелить себя. Но с середины 1980-х годов его имя и его тексты вернулись в научный и читательский оборот. Речь идет о расстрелянном в 1921 году поэте Николае Гумилеве. Известный литературовед, специалист по ХХ веку, профессор Еврейского университета в Иерусалиме Роман Тименчик выпустил книгу «История культа Гумилева» (изд-во «Гешарим/Мосты культуры»), в которой детально прослеживает, как менялось отношение к Гумилеву на протяжении ХХ века. Кому и почему было выгодно вычеркнуть поэта из истории литературы, Роман Тименчик рассказал ведущим «Ленты.ру» Наталье Кочетковой и Николаю Александрову.
Наталья Кочеткова: Первый вопрос не академического толка. Читая предисловие к вашей книге, я с удивлением и восхищением обнаружила, что вы в курсе творчества Оксимирона.
Роман Тименчик: Трудно не быть в курсе. Вы знаете, есть такой специальный сайт, посвященный Николаю Гумилеву, который отслеживает все, что связано с этим именем. В числе прочих они выложили видеозапись этого так называемого баттла.
Далее надо прибавлять «так называемый» к каждому следующему слову: так называемое цитирование так называемого стихотворения Гумилева «Слово», потому что оно цитируется с искажениями. И я, естественно, обратил внимание на совпадение этой ситуации с одним стихотворением, написанным в начале 1920-х годов забытым поэтом. А в этой книге, если вы заметили, очень много забытых поэтов…
Николай Александров: Борисом Нелепо.
Р. Тименчик: Да, Борисом Нелепо. Он написал стихотворение, пуант которого: «Так хорошо, когда противник грузен, окончить схватку, разрубивши узел стихом изысканного Гумилева». Как это часто бывает, стихи воплотились в жизнь в самой грубой, буквальной и для кого-то шокирующей форме. Я не могу пройти мимо этого обстоятельства, хотя большее впечатление на меня произвел упоминаемый рядом с этим трамвай — как пример уличной славы Гумилева, которая наконец пришла к нему почти накануне столетия его гибели. Очень красивый питерский трамвай.
К питерским трамваям у меня вообще особое отношение. Ленинград по длине трамвайных путей когда-то входил в Книгу рекордов Гиннесса. Это был самый трамвайный город мира. Сейчас это не так. А поскольку трамвай был воспет в стихотворении Гумилева и в стихах многих русских поэтов начала ХХ века по причине своей новизны, о чем я довольно подробно писал в статье об образе трамвая в русской поэзии в предыдущей книге, которая называлась «Подземные классики», поэтому на ленинградские трамваи, завидя их издали, я поглядываю с лаской. И на одном из них была выписана первая строфа стихотворения «Заблудившийся трамвай»:
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.
Когда занимаешься одним поэтом, причем довольно долго, начинаешь думать: что бы ему понравилось? Я подумал: как бы ему понравился трамвай с надписью из его стихов.
Н. Александров: Забавно, что у Бориса Нелепо «изысканный жираф» превращается в «изысканного Гумилева». Кстати, у вас жираф и на обложке.
Р. Тименчик: Да, еще Ремизов Алексей Михайлович обыгрывал это и называл самого Гумилева сначала «изысканным жирафом», потом менял эпитеты, а после смерти написал «искусственный бродит журавль» — то есть что его уничтожили, как птицу певчую, не пожалели. И мне хотелось, чтобы эта щемящая нота первого посмертного гнева не растворилась во времени. Поэтому я вынес это в эпиграф.
Да, здесь жираф на первой обложке и на четвертой. По пути есть очень много разных жирафов. Жираф Пиросмани-Пиросманишвили, который, по-видимому, был нарисован в то недолгое время, когда Гумилев жил в Тифлисе. А кончается все последним жирафом Ильи Ильфа, таким очень смешным, с преувеличенно длинной шеей.
Жираф рано начал сопровождать Гумилева в пародиях, карикатурах, домашних прозвищах. Хлебников его называл «жирафопевец». Как я попытался показать, Гумилев в своей поэтической интуиции чувствовал, что это не просто такое изысканное африканское животное, а неслучайно попавшее под перо Эдгара По существо, которое По назвал в одном из своих фантастических рассказов королем поэтов. И это то животное, которое, как рассказывают знатоки староегипетского языка, обозначалось теми же иероглифами, что и пророк. Ну, потому что жираф видит дальше других и раньше других. Сопряжение жирафа и короля поэтов произошло довольно давно в культуре. А Гумилев всю жизнь думал о том, чтобы быть королем поэтов, и не стесняясь об этом говорил.
Н. Кочеткова: В названии вашей книги слово «культ». У этого слова в русском языке есть в том числе и негативная коннотация. Когда вы говорите о культе Гумилева, что вы имеете в виду?
Р. Тименчик: Я имею в виду все богатство коннотаций этого слова, включая и негативные. Всякий читательский культ несет, к сожалению, черты фанатства, взвинченности, истеричности, агрессивности по отношению к носителям других культов. Гумилев испытал в своей посмертной судьбе все виды поклонения, в том числе и такое, которое для человека со стороны, не принадлежащего к этой бранже, вызывает недоумение.
Мы знаем довольно большое количество людей, которых отталкивал ореол, возникший вокруг имени Гумилева. Я привожу в этой книге свидетельство Иосифа Бродского, который совпал с покойным академиком В.М. Жирмунским, ставшим одним из первых пропагандистов Гумилева и других акмеистов в серьезной печати, в журнале «Русская мысль», что по тем временам было занятием даже шокирующим. Академик В.Н. Перетц даже сказал Жирмунскому: «Зачем же вы из пушки по воробьям?» — то есть по Гумилеву, Ахматовой и Мандельштаму. Тем не менее потом выяснилось, что как читатель Жирмунский всегда считал Гумилева плохим поэтом, но не считал нужным об этом объявлять публично. То же самое утверждал Иосиф Бродский и рассказывал, как он с облегчением отдал американский четырехтомник Жирмунскому со словами «вам пригодится для работы».
Тем не менее я думаю, что в случае с Гумилевым, как это было и с поэтом Эдуардом Багрицким, как говорил учитель Гумилева Валерий Брюсов, энергичность или, как бы мы сейчас сказали, интенсивность отталкивания свидетельствует об испытанном глубоком влиянии. И чем громче отречение — тем сильнее было влияние. По этому поводу исследователь поэтики Бродского сказал мне, что он нашел у него много отголосков Гумилева. Я в этом не сомневаюсь
Н. Александров: А если говорить о популярности, культе, востребованности, водружении на Олимп Николая Степановича Гумилева, есть ли пик в этой славе?
Н. Кочеткова: Тут, наверное, любопытно разделить пик цеховой, как бы сейчас сказали, корпоративной и читательской популярности — причем для широкого читателя, когда школьники 1990-х бравировали чтением наизусть стихов Гумилева.
Р. Тименчик: Таких пиков, наверное, было несколько. Элитарный культ и массовый иногда не совпадали, а иногда совпадали. Ахматова вообще говорила — и настойчиво повторяла эту мысль, — что у Гумилева не было прижизненной славы, он прославился на следующий день после своей смерти. Как это часто бывает у Ахматовой, это сознательное преувеличение, но действительно — 1922 год проходит под знаком деятельного культа Гумилева. Деятельного в том смысле, что очень много русских поэтов откликаются стихами на его смерть. Меньше пишут о нем статьи и некрологи, потому что уже начинает работать некоторое табу на публикации Гумилева — как мне кажется, до всяких официальных распоряжений.
Второй неожиданный для современников взлет интереса к Гумилеву — 1930-й год. Есть такая замечательная книга — воспоминания искусствоведа Лазаря Розенталя, она вышла в издательстве «Новое литературное обозрение». Основная часть этой книги называется «Заметки любителя стихов». Он примерно сверстник Гумилева, чуть младше, учился в Тенишевском училище. В книге он описывает, как прожил свою жизнь с Гумилевым, с Мандельштамом. Описывает он это уже в 1931 году. Многие люди этого поколения в то время подводили итоги своей жизни. Это было время мемуаров деятелей того, что сейчас называют Серебряным веком: воспоминания Белого, Пяста, Чулкова и так далее. И вот с началом первой пятилетки — я говорю так, потому что все писавшие в это время воспоминания считали нужным указать, что они вступили в новый этап, — с 1929 года начались подведения итогов не только у писателей, но и у читателей. Как у Розенталя, который написал исповедь поэтического современника эпохи символизма и постсимволизма. В частности, он с удивлением пишет о том, как возвращаются стихи Гумилева, про которые он полагал, что они останутся в 1910-х годах.
Одна и та же сценка повторяется в некоторых воспоминаниях и дневниках: как юноши читают девушкам на прогулке стихи Гумилева.
Н. Кочеткова: «Капитанов» поди?
Р. Тименчик: Нет, в одном случае это был «Индюк». Про любовь. А в другом случае, как написала одна мемуаристка, девушка выслушала стихотворение и ласково спросила: «Это наш поэт?»
Такая вот неожиданная популярность Гумилева, с которой боролся Маяковский, говоря, что надо объяснять, что это реакционные стихи. И начало бороться литературное начальство с влиянием Гумилева на молодых поэтов — об этом есть в воспоминаниях Константина Симонова эпизод. На него написали донос, что он любил Гумилева. Он оправдывался и говорил, что Киплинга любил, а Гумилева нет. И потом по отношению к памяти Гумилева Константин Симонов занимал такую законническую позицию, что раз он осужден советским судом, то не надо его издавать и не надо у него литературно учиться. Тогда был такой термин «литературная учеба». Так же несколько раз говорил и Николай Тихонов, обласканный при жизни Гумилевым и испытавший его очевидное влияние.
Следующий пик наступил во время войны. У меня есть глава в книге, незатейливо названная «По обе стороны линии фронта». Есть свидетельства и даже стихотворение, описывающее, как командиры Красной армии перед атакой читают солдатам стихи Гумилева. А с другой стороны, Гумилев, как и Киплинг, был самым популярным поэтом в Русской освободительной армии генерала Власова. Потом эта любовь передалась насельникам лагерей для перемещенных лиц. Почти в каждом машинописном или рукописном журнале, которые издавались в этих лагерях ди-пи, есть или перепечатка стихов Гумилева, или статья о Гумилеве. Потом это стало знаменем так называемой «второй волны эмиграции».
Это отдельная большая тема, и я почти не включаю это в книгу, потому что этого очень много, и оно как бы очевидно — хотя до сих пор не собрано. Продукция лагерей для перемещенных лиц представляет собой чрезвычайный раритет. Они почти не сохранились, эти рукописные и на множительных аппаратах изготовленные тиражи. Иногда выполненные карандашом и воспроизведенные на гектографе. Их не найти во всем мире сейчас. Я этим еще пока подробно не занимался. Но с точки зрения парадокса и закулисной части истории советской литературы это не так интересно, как интересны попытки ввести Гумилева в советский канон как поэта войны, локафовского (ЛОКАФ — литературное объединение Красной армии и флота, созданное в СССР в 1930 году — прим. «Ленты.ру») поэта — с его победительным духом и так далее.
Эту попытку было предпринял поэт Всеволод Рождественский, включивший в свои воспоминания на исходе войны в 1944 году эпизод, как приезжает Гумилев с фронта в военной форме в кружок поэтов при Петроградском университете и читает свое знаменитое стихотворение «Наступление»:
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
И какое это производит впечатление и так далее. Приставленные к издательскому делу специальные люди — критики Ермилов и Евгения Книпович — пресекли попытку цитировать этого, как написала Книпович, «рейхсверовца» под видом советского поэта. А Ермилов написал, что бестактно упоминать имя врага революции в книге советского писателя. И попытки прекратились.
Далее — если хронологически идти за историей попыток возрождения и растоптания памяти Гумилева — следующий эпизод был в речи Жданова, который не упомянул Гумилева, в отличие от Ахматовой и процитированного манифеста Мандельштама. Поэтому редакторы, издатели, критики — каждый для себя должен был решать, когда доходила речь до истории русской поэзии, упоминать ли имя Гумилева, и если да — то как. Инструкции на этот счет у классиков марксизма-ленинизма не было. Поэтому Гумилев пребывал в сомнительном двойственном положении, но на всякий случай лучше было его поругать. Что и делали разные критики, каждый из которых в чем-то провинился. Кто-то раньше похвалил Зощенко, кто-то Ахматову, кто-то других писателей из списка ждановских докладов.
Я сейчас не буду называть имена людей, которые, на мой взгляд, без видимой необходимости запоздало бранились по адресу казненного поэта, — читатель их найдет в книжке.
А потом началось ожидание после смерти Сталина и особенно после ХХ съезда, что наконец издадут Гумилева. Это ожидание растянулось на 30 лет: с 1956 года по 1986-й.
Несколько раз дело подходило к тому, чтобы выработать официальный консенсус, что надо простить. Или, как поправил другой критик, «не простить, но понять». Уже шел спор о формулировках, с какими ввести Гумилева назад в советскую поэзию. Пиком был 1962 год, когда разные люди под разными предлогами говорили о необходимости издать Гумилева. В одной статье даже рассказывалось о безобразиях, которые творятся на книжном черном рынке, и было сказано: давайте его уже издадим, чтобы бороться с этими барышниками.
Н. Кочеткова: То есть коммерческое основание для издания.
Р. Тименчик: Да-да! Типичная весна 1962 года, не состоявшаяся перестройка. И на волне настроений этого года, как помнят люди моего поколения, сотрудник «Литературного наследства» Николай Алексеевич Трифонов, никого не спрашивая, включил стихи Гумилева в учебник для педагогических училищ. «Русская дореволюционная литература» называлась эта антология. При этом сказав все, что полагается, о заговоре и казни. Это было событием, это и Ахматова отметила, и казалось предвестием грядущего возвращения имени поэта.
Но тут руководитель партии и правительства, как вы знаете, посетил выставку в «Манеже», многие надежды были пресечены, и ситуация с Гумилевым отложилась до идеологической амнистии, идеологического НЭПа, к 50-летию революции, то есть к 1967 году. И действительно к этому времени в «Литературной газете» появилась подборка стихотворений поэтов начала ХХ века, составленная Владимиром Орловым. Там появилось стихотворение Гумилева «Невольничья» из цикла «Абиссинских песен». Оно такое, против колонизаторов, против хозяина-европейца. Это, кстати, единственное стихотворение Гумилева, которое печаталось в годы полного его забвения в «Красноармейском чтеце-декламаторе». В нем был пафос освобождения народов Востока, и оно проскакивало.
Но к исходу юбилейного года стало понятно, что ничего не произойдет. Наоборот, Ленинградское начальство велело убрать портрет Гумилева с выставки графики начала века в Русском музее. Там была серия знаменитых некогда рисунков художницы Войтинской, изображавших круг журнала «Аполлон»: портреты Бенуа, Чуковского, Волынского, Кузмина и Гумилева. На второй день выставки пришли из обкома и велели Гумилева снять и заменить на писателя Ауслендера. Он тоже, наверное, не входил в число любимцев Ленинградского обкома, но уж лучше Гумилева.
Может быть, это произошло, потому что по государственным кругам Ленинградской области прошел слух об организации Христианского союза освобождения народа. Это была антисоветская подпольная организация, одним из участников которой был аспирант Пушкинского дома Евгений Вагин. Он профессионально занимался творчеством Гумилева, ходил в архивы, разыскивал документы, тогда еще не введенные в оборот. Потом он их опубликовал, оказавшись после заключения в эмиграции. Он приучил к почитанию Гумилева своих друзей по организации. Они считали днем казни Гумилева 20 августа. На самом деле он был расстрелян, как это сейчас установлено, в ночь на 26 августа 1921 года. В лагере в Мордовии они устроили вечер памяти Гумилева, в котором участвовали русские политзаключенные, Андрей Донатович Синявский. И воспоминания, как он читал стихи в этот вечер, есть в мемуарной книге Леонида Бородина. Но участвовали и литовцы, например, и тоже читали его стихи.
Участники этой организации очень рассчитывали на сочувствие и поддержку Льва Николаевича Гумилева, сына поэта. И даже среди них бытовала такая малоправдоподобная легенда, что у Льва Николаевича хранился офицерский палаш его отца, который он якобы пообещал подарить этой организации, если они встанут на ноги и дела пойдут успешно. Вообще в культе Гумилева, как и во всяком культе, было много всякого «якобы».
Возможно, эти слухи дошли до Ленинградского начальства. Несколько месяцев спустя по ленинградским издательствам пополз слух, что на некоем мифическом Западе появилась некая статья, в которой якобы утверждалось, что Гумилев был связан с английским разведчиком Сиднеем Рейли и прибыл в Россию, как английский разведчик. И вот теперь сами англичане в этом признались. Так чего же мы будем его печатать? И из книжки литературоведа Ефима Добина из готового тиража были вырваны страницы, на которых два-три раза упоминался Гумилев. Книжка была об Ахматовой. То есть трудно было при этом не упомянуть имя ее первого мужа.
Осторожный, понимающий, где он живет, Ефим Семенович не злоупотреблял фамилией Гумилева, но все равно книжка дошла до читателя без единого упоминания, а выделенные ему 50 авторских экземпляров, которые лежали у него дома, были изъяты и отправлены под нож.
Я служил тогда в советской армии и уже три года как занимался историей акмеизма. И мой друг, тартуский студент Сеня Рогинский написал мне письмо о том, какие слухи ходят по Ленинграду и что происходит с Гумилевым. В частности из книжки «Мастера поэтического перевода», которую составил Ефим Эткинд, были вырваны все переводы Гумилева из Франсуа Вийона.
Я это говорю еще и потому, что моя книга посвящена Арсению Борисовичу Рогинскому, руководителю общества «Мемориал». И его письма ко мне и его заключительная речь, последнее слово на суде в декабре 1981 года, когда его судили за издание историко-архивного альманаха «Память» за рубежом, в которой он объяснял, как трудно работать в советских архивах, на какие приходится идти ухищрения, чтобы заниматься не поощряемыми темами. В частности, он упоминал, что знает людей, которые, чтобы заниматься Гумилевым, выписывают себе отношения по А.А. Блоку. Я тоже их знал и одним из них и являлся. В память о тех временах, когда занятия биографией и судьбой Гумилева не поощрялись, а в сталинскую эпоху люди просто в лагеря отправлялись за размножения стихов Гумилева, за тост, поднятый за Гумилева, как попал на Колыму критик Лев Гладков, брат Александра Гладкова, по доносу одной поэтессы, — в память о тех временах, когда занятия историей акмеизма и особенно Гумилева было тем, что Мандельштам называл «ворованный воздух», я и написал эту книгу. И посвятил ее одному из представителей того поколения, которое занималось сокрытой историей культуры ХХ века, то есть Арсению Рогинскому.
Последние обсуждения